Он родился во Франкфурте-на-Майне
в январе 1945-го, в бомбоубежище, под грохот англо-американских
бомб. Отец – знаменитый дирижер, мать – оперная
певица. Большая часть сознательной жизни прошла
в ГДР. Учился оперной режиссуре в Берлинской высшей
музыкальной школе имени Ганса Эйслера. С юных лет
отличался независимым нравом и неприятием застылых
академических традиций. Долго колебался между карьерой
гонщика и музыканта, в пользу последней склонила
мать. Характерный эпизод: 16-летним мальчишкой отказался
от приглашения самой Винифред Вагнер – невестки
Рихарда Вагнера и, между прочим, бывшей фаворитки
Гитлера – посетить с ней один из вагнеровских спектаклей
в цитадели «германского имперского духа», Байрейтском
театре. Петер, заехавший к старой вагнеристке на
мотоцикле, чтобы укрыться от дождя, заявил тогда
ошарашенной фрау, что ему интереснее сходить в кино…
Нынче Петер Конвичный – один
из самых авторитетных мировых оперных постановщиков,
пятикратный «режиссер года» в Германии. Только за
последние годы поставил три оперы Вагнера – «Парсифаль»,
«Лоэнгрин», «Тристан и Изольда» на сценах Мюнхена,
Гамбурга, Барселоны. А также – «Евгения Онегина»
Чайковского, «Богему» Пуччини, «Фальстафа» Верди…
Вскоре к этому списку добавится еще одно вагнеровское
название – «Летучий голландец» и еще одна мировая
оперная сцена – московский Большой театр, который
стал первой русской труппой, пригласившей Конвичного
на постановку. 20 июня премьерой продирижирует художественный
руководитель коллектива Александр Ведерников.
Мы встретились с режиссером
после репетиции. Вид у него был непарадный: рубашка
с засученными рукавами, вспотевший лоб, устало улыбающиеся
глаза…
– Господин
Конвичный, я вижу, работа кипит. Но ведь это такой
риск – ставить Вагнера, этого, может быть, самого
немецкого из немецких композиторов – на русской
сцене, где и режиссерские, и вокальные традиции
весьма отличны от западных…
– Большой – один из известнейших
театров мира, и я бы покривил душой, если бы сказал,
что приглашение сюда для меня – заурядное событие.
А еще важнее то, что меня всегда тянуло на Восток.
Кстати, должен сказать, что мой театр отличается
от западноевропейского настолько же, насколько русский
от европейского вообще. В целом режиссерский театр
на Западе живет старыми традициями. Иногда как чисто
внешнюю приманку используют какое-нибудь неожиданное
место – например, скотобойню и играют там вполне
традиционного «Риголетто». Вот и вся «современность».
Я же пытаюсь по-своему, с сегодняшних позиций посмотреть
на саму суть классических произведений.
– Нет
ли тут логического противоречия: дирижер и все артисты
должны максимально точно воспроизводить то, что
написал композитор, а вот режиссер в современном
оперном театре почему-то совершенно не обязан следовать
сюжету произведения... Сплошь и рядом постановщики
переносят действие в другую эпоху, в другую страну,
меняют смысл образов. Например, американка Франческа
Замбелло, недавно ставившая в Большом «Огненного
ангела» Прокофьева, заявила, что эта готическая
повесть об одержимой женщине для нее – аллегория
угнетенного положения художника в тоталитарном обществе…
– К сожалению, не видел работы
госпожи Замбелло. Но и я считаю, что театр – не
музей, и его задача – отнюдь не демонстрация содержимого
запасников. Мы должны будить общество, заставлять
его задуматься прежде всего о сегодняшних проблемах.
И для меня происходящее на сцене – приглашение к
дискуссии на темы современной жизни. Поэтому в каждом
случае нужно заново проверять, насколько интересна
тематика того или иного произведения для зрителей.
И в соответствии с этим, возможно – переносить действие
в какие-то новые интерьеры или эпохи. Например,
мой «Голландец» не должен визуально выглядеть так,
как 160 лет назад в день своей премьеры.
– А разве
тема спасительной любви, которой посвящена эта опера
Вагнера, недостаточно актуальна?
– Нет, конечно, она актуальна
всегда. Все оперы Вагнера посвящены тому, что на
первом месте в иерархии ценностей должны стоять
любовь и жизнь. Если мы ставим вместо них, скажем,
власть, то утрачиваем любовь и теряем ощущение полноты
жизни…
– Исходя
из практики современного театра, можно ли сказать,
что музыка в великой опере ценнее, чем ее сюжет?
– Да, музыка для меня – главный
источник информации. Вообще в опере три категории
текста. Кроме музыки, это словесное либретто и режиссерские
ремарки композитора. Вот эти самые ремарки очень
быстро устаревают. Потому что в особой степени характеризуют
тот исторический контекст, в котором создано произведение
– стереотипы людского поведения, темп жизни, бытовавшие
способы коммуникации и т.п. А я-то должен донести
идею, владевшую автором, до сегодняшнего зрителя!
Как, например, передать всю степень трагичности
самоубийства, на которое решается героиня «Летучего
голландца»? В позапрошлом веке такое самоубийство
было чем-то исключительным, катастрофичным. А сегодня?
Раскройте какую-нибудь московскую или берлинскую
газету – десяток самоубийств и 60–70 убийств за
неделю. Естественно, я должен прибегнуть к каким-то
новым средствам для того, чтобы и сегодняшний зритель
воспринял показываемое как катастрофу.
– В Германии,
насколько могу себе представить, особое значение
имеют фигуры Брехта, преобразовавшего театр вообще,
и Фельзенштейна, ставшего крупнейшим оперным постановщиком
второй половины ХХ века…
– Через искусство Фельзенштейна
я познакомился с системой Станиславского, и для
меня психологическая точность – решающее свойство.
Но достаточно широко использую и прием отстранения
актеров от играемого образа, сюжета – то, что привнес
Брехт: у него действие периодически прерывается,
тот или иной исполнитель выходит на авансцену и
поет зонг. Важен для меня и опыт Мейерхольда, Таирова,
Вахтангова, Эйзенштейна – всех тех, кто выдвинул
взамен классического «иллюзионизма» Станиславского
новые театральные модели…
– Я понял,
что для вас Россия – это часть восточного мира.
Мира, который притягивает, но и пугает многих западных
интеллектуалов…
– По-немецки это очень выразительная
игра слов – Morgenland (Восток) и Abendland (Запад),
то есть, если перевести буквально, Страна восхода
и Страна заката. В западной и восточной цивилизациях
очень разное отношение к вере и разуму, к материи
и духу, к небу и земле. Запад в силу многих известных
причин развивался гораздо быстрее. Но то, что быстрее
развивается, и изнашивается быстрее. Уверен, мы
на находимся в конечной фазе нашей цивилизации.
Как Египет, который просуществовал пять тысяч лет,
и они там были не глупее нас – но ничего не смогли
сделать, чтобы предотвратить свою медленную гибель.
Меня этот факт всегда потрясает: грандиозная культура
просто исчезла – песком засыпало… Да, глобализация
стирает границы. Сегодня, допустим, Пушкину не пришлось
бы унижаться, выпрашивая у царя позволения съездить
в Европу. Но как жестоко, с какими духовными потерями
происходит этот процесс! Поверьте мне, я наблюдал
приход капитала в Восточную Германию – как он сейчас
приходит и в Россию. Это не было идиллическим объединением,
это был настоящий захват. Власть денег – самый страшный
вид тоталитаризма.
– Итак,
вы придерживаетесь традиционной для многих точки
зрения, что Россия – обитель духовности и, стало
быть, имеет будущее, а Запад ограничен в своей прагматичности
и оттого обречен?
– Все сложнее. Мне очень странно
приезжать в Москву и видеть здесь сплошные вывески
западных фирм. Считаю, у человечества была уникальная
историческая альтернатива в 1917 году. Но оно ею
не воспользовалось. Хотя однозначно: капитализм
как таковой бесчеловечен. Да разве не об этом и
«Кольцо нибелунга» Вагнера, показывающее гибельность
власти золота? Кстати, Ницше, поклонник Вагнера,
130 лет назад писал, что европейцы убили Бога. Что
богом для них стали деньги, Золотой телец.
– Стало
быть, жестокости и нелепости русской революции вас
не смущают? Скажем, ленинские приказы о расстреле
сотен тысяч священников? Или – ближе к вашей профессии
– конъюнктурное уродование в ранние советские годы
классических шедевров, вроде переделки «Жизни за
царя» Глинки в «Жизнь за Советы»?
– Я обо всем этом знаю. Но
речь о социалистической идее, а не о ее извращениях.
Просто она была предложена человечеству слишком
рано. Маркс ведь, говоря о революции, имел в виду
экономически развитые страны. А Ленин был слишком
нетерпелив и дискредитировал идею…
– Сто
лет назад, на бурном старте ХХ века, революционерам
от искусства казалось, что классическая опера доживает
последние дни. Нынче во многих странах – настоящий
ренессанс оперы, что, как считается, связано с ростом
так называемого среднего класса, из которого в основном
рекрутируется оперная публика. Не противоречит ли
это идее оперы в ее классическом виде – у Вагнера,
Мусоргского и других великих композиторов прошлого,
предназначавших свое искусство народу, а не только
благополучному «середняку»?
– Противоречие есть, и оно
драматично! Я, конечно, не призываю никого голодать,
но сытые люди удивительно невосприимчивы к глубоким
идеям, быстро забывают о том, что не все на свете
живут столь же комфортно, как они. От этого приходили
в отчаяние те же Верди, Вагнер… И я впадаю в отчаяние,
когда вижу, что на спектакле публика со спортивным
интересом ждет – возьмет ли тенор верхнее «до».
И если возьмет – ей неважно, что в этот момент герой
или его возлюбленная, возможно, умирают: она будет
реветь от восторга. Как и зрители балета, аплодирующие
удачному прыжку. Я тогда говорю, что это не искусство,
а нечто, приближающееся к порнографии. Ведь что
такое порнография – это смакование техники любви
без самой любви.
– Ну
тогда я, может быть, выходя за рамки своей журналистской
роли, решился бы посоветовать вам в следующий раз
ехать работать не в Москву и не в Питер, а в провинциальные
русские города, где тоже есть достаточно сильные
оперные театры, – например, в Новосибирск, Екатеринбург,
Нижний Новгород, Пермь… Вы там получили бы совершенно
другую, нежели в столицах, публику.
– Лучшую?
–
Думаю, да. Она, правда, вряд ли в состоянии заплатить
по две–три сотни долларов за билет, но зато свободна
от столичного снобизма и куда живее реагирует…
– А знаете, если систематически
работать с публикой, она меняется. Например, я поставил
в Гамбурге 9 спектаклей за 4–5 лет. Мой театр, смею
надеяться, достаточно прост (хотя не примитивен),
он – не для одних только специалистов. И я вижу,
как люди становятся более отзывчивыми. В городе
4 народных университета, меня в каждый из них приглашают
читать лекции, на которые валом валят слушатели.
Я получаю письма, где зрители признаются, что начали
лучше понимать современную жизнь после моих постановок.
На самом деле отдаю себе отчет, что потряс их не
я, а великие оперные шедевры, но – с моей помощью.
Для меня очень дорого, что со зрителем возникает
диалог, он лучше понимает этическую концепцию произведений.
Так что и средний класс не такой безнадежный. Только
начинать приобщение людей к высокой музыке надо
как можно раньше – еще в школе. В противном случае
они ограничатся дешевыми развлечениями – поп-музыкой
по радио и т.п. Ведь в оперу не придешь просто так,
ничего не зная об этом весьма сложном искусстве.
Ты тогда просто ничего не поймешь и не испытаешь
наслаждения.
– А ваши
собственные дети оперу любят? Или для них это «отстой»,
как для вас когда-то академичные байрейтские постановки?
– У меня одна дочка, и ей нравятся
некоторые мои работы. Правда, она профессиональный
музыкант – скрипачка. И уже сама подумывает – не
заняться ли оперной режиссурой.
– Ясно,
пример не показательный. А внуки?
– Мне о таковых пока не известно
(смеется). Но у меня хороший опыт общения с молодежью,
которую вижу и на своих спектаклях, и на лекциях.
Так что в отмирание оперы не верю.
– Вы
тут набрались русского духа – не возникло ли желание
по возвращении в Германию поставить что-нибудь наше?
– У меня возникло желание поставить
русскую оперу здесь, в России.
– Ого!..
И что же именно?
– Не знаю еще. «Онегин», «Сусанин»,
«Борис Годунов»… Есть шесть или семь великих русских
опер, вот одну из них и поставлю. Для начала. А
лучше – все. Вот это было бы действительно интересно
– как русские воспримут их национальные шедевры
в постановке немца.
– Не
боитесь – у нас очень злобная критика…
– Раньше боялся, теперь – нет.